Прыжов И.Г.

Литературное наследие Прыжова И. Г.

СМУТНОЕ ВРЕМЯ И ВОРЫ В МОСКОВСКОМ УНИВЕРСИТЕТЕ 315

«Ecoutez tous, petits et grands,le barde voyageur encore une fois.
Je compose un chant nouveau»;jeunes et vieux, venez l’entendre»
Chants populaires de la Bretagne 316

1

Приступая к историческому рассказу о смуте, которою вот уже другой год оглашаются стены Московского университета, предваряем, что мы — посторонние зрители, поставившие себе целью познакомиться с этим странным явлением на основании опубликованных документов, и этим путем войти в самое святилище университета... Не думая касаться ничьих личностей, по очень простой причине, что совсем не знаем людей, о которых будем говорить 317, — мы зато несколько знакомы с их учеными трудами и пишем поэтому в интересе одного лишь просвещения, в интересе университетской науки, столь дорогой для всякого, кто ходит по русской земле не для того, чтобы ее попирать... Мы пишем, без сомнения, и в интересе правительства, чтобы показать, как наши университеты, по крайней мере некоторые факультеты университетов, обратились в ка кие-то странноприимные дома, не то богадельни, где люди от нечего делать играют в смуту...

Московского университета никак нельзя отделить от Москвы со всей ее протекшею стариною. Известно, что жизнь Московского царства, где русская правда, улетев на небеса, сменилась Шемякиным судом и московскою волокитою, где, например, волею нескольких людей создано было целое Уложение, достаточно чуждое чисто народным учреждениям, и недовольные им ссылались в ссылку, — жизнь эта кончилась смутным временем с его ворами и крамолами конца XVII века. Унаследовать грехи отцов сужденоно было, конечно, детям их, и от этого нелегкого наследства не спасся и университет, доканчивающий теперь свою многотрудную историю смутами, появившимися именно там, где вместо живой науки о правде прозябала одна лишь мертвячья justitia, где средневековая схоластика мирно сживалась с московским староверчеством... Явление знаменательное, кидающее свет на многое... Ученая университетская газета рассказала подробно всю смутную историю и даже с невероятною решимостью назвала по именам главных воров, Чичерина 318 и Дмитриева 319; но не обязанные верить на слово всяким реляциям газетчика, мы решаемся на собственное изучение смуты и воровства, свивших себе гнездо на московском юридическом факультете...

2

Виновники теперешней смуты не раз громко заявляли, что они-де прямые наследники всего завещанного им старою Москвою, заставившие Петра уйти из нее в Петербург, и в силу этого заявления они вечно гнули не в прогресс, а в раскол... Все это старинные, знакомые нам московские грамотники, которые в допетровской Руси считают еретиками сначала печатников, а потом и ученых, приносивших науку из Киевской академии; после Петра они сначала враги Хераскова и Ломоносова, и за то, что сей последний генерально обругал бороду, кричат, что его надо в срубе сжечь; потом прозелиты Хераскова и Ломоносова и враги Карамзина, делающие донос на него, как на якобинца; далее поклонники Карамзина и Дмитриева и ярые враги Пушкина и Лермонтова, наконец, почитатели и Пушкина и Лермонтова, и враги всего остального... Из этого-то остального мы вспомним Грановского и с него-то начнем нашу историю…

Издателям университетской газеты, если только не изменила им память, должно быть известно, что Т.Н. Грановский раз даже хотел выйти в отставку по милости Н.Крылова 320, что от него же терпели Кавелин 321, Редкий 322 и Чичерин и что потом Байборода, т. е. Катков 323, оскорбленный неприличным славянофильством Крылова, бичевал его на страницах «Русского вестника»...

Где вы, дни былые,
И где они, те песни огневые?..

К этому первому скандалу, вызванному Крыловым, присоединились потом другие, обязанные Беляеву 324, Орнатскому 325, Никольскому 326 и, наконец, юридическому факультету... Повторяем, что мы не знаем лично, ни одного из этих ученых, так же как и она нас, а потому намерены воспользоваться редким правом свободно отнестись к их ученой деятельности, а также и к политической, на которую они разменяли святое дело науки...

Со стороны науки мы совсем не знаем Баршева 327, потому что среди долговременной и усердной службы он не успел заявить себя ни одним трудом, полезным для русского права. Это то же самое, что и брат его, Я. Баршев 328, бывший профессором в Петербурге. Мы можем указать только на некоторые следы его ученых воззрений. Так, некогда на своих лекциях , он доказывал необходимость смертной казни тем, что-де и Христос умер на кресте, а потом еще недавно, в университетской речи, желая похвалить новые судебные учреждения, он выразился, будто бы Русь доселе никогда не знала гласного суда; но, остановленный товарищами, он спохватился, и знаменитое это изречение, выкинутое из речи, уцелело только в некоторых ее экземплярах. Крылов, с которым мы еще встретимся далее, так же как и Орнатский, в течение долговременной и усердной службы своей ровно ничего не сделали для русского права. От Крылова, правда, осталась рецензия на книгу Чичерина: «Областные учреждения» («Русская беседа» 1857, 1,11), написанная с целью втоптать в грязь ее автора 329; от 0рнатского же осталось только одно знаменитое изречение, высказанное им как-то на публичном диспуте, что он понимает историю но иначе, как согласно с откровением, данным Моисею... Но этот Моисей, к счастью юношей, больше уж не в университете. Переходим к И. Беляеву, имеющему за собой довольно сложную ученую деятельность... Это — юрист, выучивший наизусть все летописи, но пишущий вместо сочинений по праву или истории одни лишь исторические романы с оттенком московского грамотника-летописца, проклинавшего Новгород; это—юрист, спустившийся в последние дни куда-то, в антропологию и археологию, где он уже прежде сделал великое открытие, что Карна и Жля «Слова о полку Игореве» были подземные славянские божества; это — юрист, который, благодаря известным обстоятельствам, сменив некогда О. М. Бодянского в издании «Чтений», преобразив их во «Временник», и неоднократно удостоенный за сие награды, просил еще хоть одну, но О. М. Бодянский в том ему отказал 330. Это не выдумка, приведенная смеха ради (дело идет не о смехе), а факт, взятый из протоколов, помещенных во «Временнике», книга 25, стр. XXXVII, ХL, LIV, и в «Чтениях» 1858 года, книга 4, «Смесь», стр. 148.

Но Бодянский поступил нехорошо, отказав Беляеву в награде. Как было не наградить его за «Временник», где помещались такие чудесные вещи, что греческие Хеlonoi — это русские холопы, а римские famuli — наши русские хамы!.. Звание же юриста получено им по защищении диссертации «о наследстве без завещания по древне-русским законам», которая но эрудиции и по толковитости совершенный противень подобной же диссертации Никольского. Диспут Беляева очень важен для нас тем, что он был первым крупным шагом к смуте, разразившейся скандалом наших дней. Покойный

С. В. Ешевский 331, явившись на диспут, сел по левой стороне, поближе к кафедре. Вооруженный самой диссертацией и листком с отметкой бесчисленных промахов Беляева, он имел намерение раскрыть со всею ясностью, что этот магистр юридических наук и не слыхал никогда о немецком праве, и прямо объявил, что для доказательства этого положения он готов рассмотреть любую страницу диссертации. В числе открытий, сделанных Ешевским, оказалось, что Беляев, составляя диссертацию, пользовался таким изданием Leges Barbarorum, какого не существует на свете, и сам Беляев вынужден был признаться, что он в своем труде действительно ссылался на небывалое издание (Ешевский , брошюра, стр. 10). Баршев был тогда еще деканом. Заметив, что дело-то плохо, он вдруг прерывает Ешевского под предлогом, что диспут затягивается не в меру, и уж хотел было покончить его; но тут с бою берет голос О. М. Бодянский, и в нескольких словах доказывает Беляеву, что он, ссылаясь на один славянский памятник, необыкновенно важный для юриста, даже и не читал его, а этот памятник — говорил Бодянский — и весь-то в двух-трех строках... В отчете о диспуте, помещенном в тогдашнем «Русском вестнике», сказано было: «публике не дано было дослушать доказательства, которые должен был представить один из возражателей, г. профессор Ешевский, чтобы оправдать выставленное им в начале спора положение». Но в официальном отчете факультета в «Московских ведомостях» (редакция отказалась от него) эти обстоятельства были скрыты, а вместо них явилось такого рода объяснение, будто бы вопрос, поднятый Ешевским, только косвенно касался диссертации, и тогда в диспут вступил О. М. Бодянский. Ешевский протестовал против этого язвительнейшей статьею, помещенной в «Московских ведомостях» 1858, № 75 и явившейся потом отдельной брошюрой. Итак, десять лет назад на московском юридическом факультете воочию совершалось то же, чем теперь любуется вся русская наука, и эта лихая болесть с тех пор росла и росла... Зная это хорошо, покойный Ешевский явился на диспут Беляева с университетским уставом в кармане, и с ним не раз являлся на университетские советы... То был поистине боец за честь университета, и одному богу известно, насколько у него унесли здоровья, насколько подвинули его к могиле те крамолы, против которых боролся он, не уставая и не падая. Переходим к другим. Деятельнее других на факультете был Лешков, известный своим трудом «Русский народ и государство», каким не может похвалиться ни один из его сотоварищей. Труд его почтенный с фактической стороны, но зато со стороны выводов отличается непроходимым староверчеством, положениями крайне неисторического характера332.Что же касается до ученых заслуг Никольского — то спросите о них у студентов , не знающих куда деваться от своего профессора... После обзора частной ученой деятельности знаменитых членов юридического факультета, мы должны сказать два слова и об общем характере науки, которой они служили... Еще бывший министр народного просвещения, гр. С. С. Уваров 333, обозревая университеты, особенно Московский, высказывал мысль о необходимости исторического метода в юридических науках (Станиславский в «Юридическом сборнике» Мейера, 1855, стр. 153). С тех пор много воды утекло. Историческое направление юридических, наук, более и более укореняясь в Германии и у западных славян, двигало впереди науку о праве и народности, германскую и славянскую, и в науке явились два новых отдела: юридические древности (Rechtsalterthumer) и народное право (Volkerrecht). В науке стали возможны такие добрые явления, что археолог и филолог Я. Гримм 334 вдруг является опорой немецкой науки о праве. Мысль наша отказывается даже от попытки усчитать все благодатное влияние, принесенное науке и немецкой культуре его «Немецкими юридическими древностями», отозвавшимися даже во Франции (Michelet «Origines du droit Franc », составл. по книге Гримма, и т. д.). Все это прошло мимо наших юристов, все как будто не про нас было писано... В Гейдельбергском университете, — в этой, по выражению Редкина, обетованной земле немецкого юношества, — в 1864 — 1865 году по части права считалось 38 кафедр, и в том числе две, Блунчли и Реддера 335, собственно о народном праве. В Московском университете за полугодие 1865—1866 года в числе 11 кафедр о праве ни одной не было по славянскому праву, ни одной по народному праву, ни одной но юридическим древностям, и только одна по истории русского права, да и на той читал Беляев по старым тетрадкам... Slovanske pravo, прекрасно обработанное, например, в Чехии и, благодаря переводам, известное уже в европейской науке,—нашим юристам известно настолько же, насколько египетские иероглифы... Вследствие такого убожества факультет в течение ряда годов не в силах был дать ни одного ученого труда о праве, дать хоть издание какого-нибудь памятника, дать хоть одного ученого юриста, приготовить себе хоть одного доцента (на факультете нет ни одного доцента)... Неспособный к суровой науке, он занимался только преподаванием, погрязшим с одной стороны в доктринерство, а с другой— в праздные и вредные мечтания о какой-то старине, и воспитывал не науку, а чиновничество самой низкой пробы... Сие последнее хорошо известно нам из практики... Неповинные в науке профессора твердили: «Мы хранители научной мысли, серьезного труда и просвещенного влияния на молодые поколения». «Мы, — взывал другой, — старались по мере сил поддерживать честь своего учреждения». Чуждый строго научному движению мысли, факультет стал, наконец, в прямую вражду не только к науке, но и ко всему, что не они, стал партией, которая, благодаря упадку нашего общественного и ученого уровня, вознеслась, среди оваций и пиров, на степень представителя университета... Ограниченные своим гнездом, они забыли и думать о бесконечности науки, двигающейся с каждым днем далее и далее; полные мелких пристрастий, они чужды были той свободе и независимости духа, без которых немыслимо никакое знание... Поэтому и наука, которой они , служили, дошла до упадка, не имеющего себе другого примера, как разве в средневековой Франции. «В XIV и XV веках, — говорит Ренан 336,—мы видим университеты в полном упадке, наводненными педантизмом, занятыми одним преподаванием и ничего не делающими для общего умственного прогресса. В особенности Парижский университет (старейший) нисшел в XVI веке до последней степени смешного и отвратительного по своей глупости, нетерпимости, по тупому упрямству, с которым он отвергал всякую новую науку. Нужно было, чтоб королевская власть, освободившая своим могущественным покровительством университеты от церкви, отстаивала теперь движение науки от университетов...» 337

3

Мы еще документальнее познакомимся с юридическим факультетом, войдя в историю университетского быта за последние года. Вступая в университетскую жизнь (известную нам только из печатных источников), мы находим, как сказали, во главе его юридический факультет. Основу сию составляет партия из Баршева, Крылова, Никольского, Беляева, «Пешкова, Юркевича 338 с присоединением Полунина 339 и Леонтьева, владеющего университетской газетой 340, и многих других, которые, по словам Дмитриева, выражают свое согласие одним молчанием. На противоположной им стороне нет и следа никакой партии, тут только отдельно действующие члены: Чичерин, Дмитриев, Капустин 341, Бабст 342, Соловьев с присоединением к ним Рачинского 343 Буслаева, Бредихина 344, Захарьина 345 и немногих других, не упоминаемых в документах. Из отдельно действующих лиц стали вопросом дня Чичерин и Дмитриев. Многие, пожалуй, ни на йоту не согласятся о их учеными воззрениями; но ни мы, ни кто другой никогда не откажем им в том ученом образовании, которого лишены их товарищи, в том, что они, преподавая, шли путем науки, и с этой стороны, вместе с немногими другими, были единственной опорой факультета. Теперь же они, а, без сомнения, вместе с ними и почтенный С. М. Соловьев, все это, по уверению ученой университетской газеты, воры, создатели университетской смуты, иначе — виновники усиленной агитации, направленной к тому, чтобы восстановить всех против университета, возбудить молодежь против ректора и профессоров, агитации, проявляющейся в статьях, пиршествах, письмах, речах...

Вступая в университетскую жизнь, мы встречаем в ней главным деятелем науки не членов университета, а правительство... Правительство наделяет профессоров всеми средствами к жизни, обеспечивает их хорошими окладами, дает им самоуправление, предоставляет им право делать экзамены гимназистам и самим набирать себе студентов; подчас оно вынуждено вести профессоров, словно маленьких детей, например, указывая им, что они, ничего не печатая, хоть бы журнал издавали, как в доброе старое время тем же университетом издавались «Ученые записки». Вследствие этого в 1865-году совет назначает 1000 рублей серебром из сбора со студентов за слушание лекций на издание «Университетских известий», редактору Капустину в вознаграждение предоставляет сбор с подписчиков... В 1867 году, при редакторстве Попова, сумма эта, взимаемая из того же источника, возрастает до 4000 рублей!.. 346 И плакали денежки, потраченные на издание входящих и исходящих бумаг, тогда как протоколы тщательно скрывались, на описание скандалов с Юркевичем, банкетов Баршеву и Славянам 347, да с прибавлением кое-каких статеек, набранных, что называется, с улицы...

В этих-то «Известиях» мы читаем, что в начале 1865 года весь юридический факультет просит дозволения не разрешать у себя исторические науки, напротив, теперь же закрыть чтение русской словесности и всеобщей и русской истории. Совет решил, что он не находит препятствий к прекращению обязательных лекций по означенным предметам... О таком несчастливом изгнании с факультета исторических наук Герье 348 упоминал в своей вступительной лекции, а Чичерин и Дмитриев, как увидим, протестовали... Полученное профессорами право присутствовать па экзаменах в гимназии кончилось неслыханными притеснениями гимназистов и скандалом с Юркевичем. Из относящихся сюда бумаг, напечатанных в «Известиях» по распоряжению начальства, мы узнаем о притеснениях Юркевича по поводу сочинений о том, как, не умея отличить параллелограма от плоскости, он требовал от ученика немыслимых ответов, и как он для того, чтобы уличить наставника в невежестве (siс!), сам сочинял немецкие фразы и приписывал их Шиллеру, и доносил, что ученики неправильно переводят..

В этом году кончились сроки службы профессора Крылова и ректора Баршева. Касательно первого факультет, принимая во внимание, что «заслуженный профессор римского права Н. И. Крылов отказывается баллотироваться, и не имея в виду преемника ему, а также высоко ценя и уважая его глубокие научные познания и всем известные его преподавательские (!) способности и желая удержать его хоть на время в университете, пришел к тому заключению, чтобы просить его быть сторонним преподавателем с тем же жалованьем, какое он получает теперь, т. е. 2400 рублей жалованья, 300 столовых, 300 квартирных...» Что за причина была, заставлявшая Крылова отказываться от службы, то знают, вероятно, Дмитриев и Чичерин; но только в январе следующего года он просил: так как 4 октября этого года кончится срок, дающий право на прибавку ему пятой части к получаемой им пенсии, то он просит позволения дослужить до означенного срока; что же касается до предлагаемого советом продолжения чтения лекций в качестве стороннего преподавателя, то он будет иметь честь дать ответ на оное в свое время... Итак, прежде денег из казны, а наука когда-нибудь... Кафедра Крылова, если не ошибаемся, была передана Никольскому... но декан опять, доносил, что факультет, высоко ценя и уважая всевозможные заслуги Крылова, поручил ему пригласить его к продолжению лекций, а ректор присовокупил, что «профессор Крылов, при личном свидании с ним, изъявил согласие принять на себя преподавание римского права»... Крылов утвержден преподавателем с жалованьем 3000 рублей...

По окончании срока службы Баршева, он 11 декабря оставлен был профессором на пять лет, избранный большинством 28 голосов против 10, и затем в звание ректора на четыре года большинством 33 голосов против 9. В 6-м нумере «Известий», издаваемых на счет сбора со студентов за право слушания лекций, помещено было описание торжества в честь Баршева, заимствованное из 1-го нумера прибавлений к университетской газете, лакомой на всякие банкеты... Истекший год,— повествует реляция,— заключился веселым праздником по случаю вторичного блистательного избрания в звание ректора С. И. Баршева. Обед — в актовом зале, обращенном вместо ученых собраний на собрания увеселительные, потешные... В половине пятого виновник торжества, при громе музыки и приветствий, вступил в зало, и праздник начался... Пешков в речи своей называет Баршева не выбранным ректором, а излюбленным, — знаменем своих избирателей... «Куда же вы ведете университет? — спрашивает он у Баршева и отвечает:— Думаю к тому, чтобы университет, вместе с названием старейшего, оставался верен и названию Московского ...» Только удивляться, где это вырастают такие великие цели и такие высокие мысли!.. Умиленный Баршев, созерцая подобное величие целей, восклицает: «чего же не в состоянии совершить наша здоровая и сильная корпорация, когда она будет стоять за общее дело (?) как один человек...» 349 Оркестр Сакса 350 грянул « Gaudeamus igitur...» 351

Между тем отчет за этот год не принес никаких известий о новых трудах: принес одни известия о деньгах из сбора со студентов за слушание лекций, расточаемых на увеселительные и другие потребности. В отчете за 1865 год сказано, что из суммы сбора со студентов заимствовано на разные издержки в день торжественного акта и праздника основания университета 575 рублей 85 копеек (стр. 327 по «Московским университетским известиям»); на разные расходы в день торжественного акта и празднования дня основания университета 1000 рублей (стр. 329). Затем на устройство церковных облачений 300 рублей, на пособие садовнику (!) и другим служителям 655 рублей 15 копеек; профессорам, командированным депутатами к гимназии, суточных и на прогоны 2029 рублей; на разные мелочные расходы 72 рубля и т. д., и т. д.

Наступивший 1866 год доказал как нельзя лучше, что могла сделать эта здоровая и сильная корпорация... Мы видели, как университет, обеспеченный содержанием, ничего не делал, видели, как появление профессоров в гимназиях гуманно подействовало на юношей, и вот теперь мы любуемся плодами его самоуправления... 7 января Совет университета слушает мнение Дмитриева по делу Лешкова; 12 января Чичерин подает мнение по поводу росписи прихода и расхода университета; в апреле Чичерин опять протестует, по каким правам при избрании Зайковского 352 устранено мнение Захарьина; в июне профессор Чичерин, Дмитриев и Бабст входят с новым мнением, что они, считая историю необходимым вспомогательным предметом для юридических наук, полагают необходимым просить о введении истории русской и всеобщей, как это было до сего времени. Мнение их вызвало замечательнейший ответ декана факультета Пешкова и профессора Беляева. «Только один год,— говорят они,— прошел с того времени, когда юридический факультет испросил у совета разрешение на закрытие у себя курсов всеобщей и русской (и даже русской!) истории, основываясь на соображениях, Советом уваженных (Соображения эти очень тёмны. Можно полагать, что за ними скрывались другие,более понятные, например , хоть желание вытеснить с факультета М. Соловьева и других профессоров всеобщей истории и русской словесности, и этим теснее сплотить свою корпорацию. Этим объясняется, из-за чего бьются теперь Лешков и Беляев, не потрудившиеся указать никаких разумных оснований…).

Теперь большинство трех членов того же факультета против двух положило ходатайствовать опять об открытии чтений по истории (какое преступление!). Не зная мнения других пяти членов, не присутствовавших в заседании, и не будучи убеждены, чтобы изменились в течение года обстоятельства, вызвавшие прежнее ходатайство факультета перед Советом , и не имея формального заявления о способе чтения истории для студентов юридического факультета со стороны гг. профессоров истории, Лешков и Беляев считают предложение большинства трех членов по крайней мере преждевременным и находят необходимым оставаться при прежнем решении об отмене курсов истории в юридическом факультете, «которое утверждено Советом». Но большинство, однако, этим не удовольствовалось и послало в Совет донесение о введении преподавания русской и всеобщей истории, как это было всегда до последнего времени. По выслушании этого донесения, ректор и профессор Никольский, не могшие быть в означенном заседании факультета по законной причине, заявили, что они вполне согласны с большинством членов юридического факультета на счет введения преподавания истории. Решение это было утверждено Советом. Темное дело это об изгнании истории положительно уличает профессоров, что они, ради каких-то ненаучных целей, не боятся ломать кафедры, закрывать лекции, и неизвестно что было бы дальше, если бы все молчали... Но может быть и то, что тут не было никакой задней мысли, и русскими юристами просто-напросто обуяла жестокая ненависть к русской истории, чем и объясняется, что вслед за решением, сейчас приведенным, факультет представлял, что студентам нужны по возможности подробные сведения об истории Греции и Рима, потому будто бы, что там яснее всего высказался правовой элемент, что студенты ближе всего должны познакомиться с языком римских юристов, и предлагал издать на счет университета пандекты Мальсена... Реальное значение этого предложения тоже нам неизвестно... С подобным же научным тактом относился факультет и к другим кафедрам. Правительство спрашивает, просит убедительно указать ему, какие новые кафедры было бы необходимо заместить в 1857 году, и факультет, у которого порядком не замещена ни одна кафедра, имеет честь донести, что ему настоит крайняя необходимость в открытии кафедры церковного законоведения, тем паче, что для замещения оной готов уже бакалавр Московской духовной академии Соколов. И профессор Соколов был отнят у Духовной академии, несмотря на то, что предмет его, важный на богословских курсах, ни с какой стороны не вяжется с понятием о гражданском праве. Является странная, неслыханная доселе, смесь духовных учреждений со светскими. На основании устава университетов профессор обязан иметь степень доктора, но в этом случае факультет заявляет что бакалавр академии Соколов имеет уже степень магистра наук, в состав которых входит и церковное право (?), и так как университет не может удостаивать высшей степени по означенной науке (да зачем же в университете такая наука, которая до него не относится?), то избрать его «в высшие профессорские должности, не стесняясь требованием докторской степени»... Силлогизм добрый, но главное дело кому-нибудь теплый...

Половина 1867 года прошла в банкетах по поводу приезда Славян 353. Приезд в Москву лучших славянских ученых мог бы иметь неисчислимо-благодатные последствия для общеславянской культуры от взаимной мены знаний между Русью и западным славянством, но он привел к одному, где нам, как оказалось, меняться нечем, да и для того, чтобы взять что-нибудь у славян, — мы еще не выросли, мы вполне невежды в славянской науке. Старейший университет, потонувший в банкетах с неистовыми криками, оказался совершенно бессильным подать в этом случае какую-нибудь руку помощи... Но банкеты шумели, а наука почивала, и мало того: средства, которые очень годились бы для нее, университет проматывал с отчаянием умиравшего Рима... Библиотека университета пуста, в ней нет какого-нибудь Codex juris Bohemici , студенты лишены книг, составляющих азбуку науки (это документально), между тем Герцу 354 выдают деньги «на увеличение университетского кабинета изящных искусств», никому в мире неизвестного; по представлению Герца уплачивают Лангу 1000 рублей за античные вазы, выписанные им для неведомого кабинета через посредство Гельбига... Увольняется из университета Крылов, и некоторые из членов высказывают желание за тридцатилетнюю педагогическую его деятельность выдать ему вознаграждение, а ректор присовокупляет: «что он со своей стороны полагал бы возможным выдать Крылову не более (!) 1500 рублей»... И уже было решено выдать Крылову 1500 рублей из сбора со студентов за слушание лекций, но правительство отозвалось, что оно не считает нужным выдавать Крылову вознаграждение, так как он награжден уже орденом св. Владимира 3-й степени... Профессор Шуровский 355 ездил на юбилей С.-Петербургского минералогического общества, и, по предложению ректора, за 11 дней его проезда, на основании узаконений, высчитано и выдано ему прогонных 226 рублей 20 копеек, и опять из суммы сбора со студентов. В расходах по командировкам так и сыплются тысячи... Гинартовскому 356,командированному за границу, назначают тысячу, но правительство на это говорит: так как ассигнованная сумма выдается с рассрочкою по месяцам, то не угодно ли выдать Гивартовскому 291 рубль 65 копеек. Г. попечитель вынужден был заметить университету о значительном израсходовании в 1866 году денег из суммы сбора за слушание лекций, которые в самом деле расходовались с неслыханною щедростью... По предложению ректора с суммы сбора со студентов за слушание лекций берут 1000 рублей, и посылают кандистам. За Тихонравовым 357 зачисляют 1000 рублей, употребленные им на поездки (!), для собрания материалов для его диссертации. Достаточные суммы из тех же студенческих денег пошли на банкеты у ректора. В отчете за 1867 год мы читаем на стр. 50-й: «на разные расходы в день торжественного акта и празднования дня основания университета 497 р. 55 к., на разные мелочные и непредвиденные расходы 274 р. 92 к.». На стр. 51-й: «на церковные и другие расходы в день торжественного акта и празднования дня основания университета 500 р.»... Но за всеми подобными расходами сумм, собранных со студентов, от 1866 года осталось как-то 500 рублей. Куда бы их девать? Известно, что на известие о спасении жизни государя отозвалась вся Россия, отозвались и служащие в университете, и в память этого события собрали на лампаду 808 рублей серебром. Но ректору нужно было, чтобы и это великое дело спутать с деньгами, собираемыми со студентов за слушание лекций...358 «Собранная сумма,— говорил Баршев, — оказалась недостаточною, а потому, не найдет ли совет возможным недостающие 192 рубля выдать из части суммы сбора за слушание лекций»...

Таков краткий очерк внутренней жизни университета, среди которой возникли смута и воры...

4

Полтора года тянется в Совете смута, полтора года она умышленно и тщательно скрывается от света, и выходит наружу только благодаря Чичерину и Дмитриеву, охранявшим честь университета в последние скорбные года рядом протестов, начиная от Сергиевского 359 и кончая целым Советом университета. Совет, видно, рассчитывал, что они не решатся на такое оскорбление университета, на такой донос, что все сойдет с рук и будет по-старому, но они решились, и благодарною памятью почтут их за это русская наука и просвещение... Дело было так. 360

Декан юридического факультета Лешков выслужил свои года, и 15 января 1866 г., да Совет университета баллотирует его оставить на службе еще на пять лет. В протоколе, напечатанном в «Университетских известиях», сказано: «так как Лешков не получил установленного большинства голосов, то войти с представлением, об увольнении его от службы». Деканом факультета выбран Чичерин большинством 6 голосов против одного. Но Лешков, ухватившись за пропавшую будто бы дробь голоса и за не существовавший на выборах шар, подает прошение о том, что выборы неправильны 361; Дмитриев в особо поданном мнении отвергает всякую законность претензии Лешкова, а ректор, между тем, представляя дело попечительству, ходатайствует об оставлении на службе Лешкова. Лешкова утверждают деканом, и, вчера забаллотированный, он теперь садится на место Чичерина.

Университетская газета, приняв всю эту старую смуту за один эпизод среди мирного процветания университета, докладывает, что эпизод произошел из-за деканства и личности Лешкова; но Дмитриев объясняет, что дело совсем не о том, а о правильности выборов, о том, что Лешков назначен деканом без выбора и утвержден-то на основании личного мнения ректора, писавшего от себя, помимо Совета, что Лешкова некем заменить... Inde irae! 362 Меньшинство отстаивало, во-первых, исключительное право избирать своих преподавателей, нарушенное назначением неизбранного профессора, а так как ректор с, партией не давали говорить, отвергали подаваемые мнения, то возник новый вопрос — о праве свободного голоса. Министр, руководясь известными ему соображениями, утвердил Лешкова деканом, а 7 апреля Дмитриев, ссылаясь на пункт закона, говорит, что надо представить министру о противоречии его распоряжения с уставом университета. Университетская газета замечает, что ректор, слыша речь Дмитриева, «принимавшую незаконный (?!) характер, прервал его». Дмитриев отвечает на это, что этого не было, не могло быть, и нет в протоколах: «Г. ректор никогда не прерывал моей речи, потому что ее вовсе не было». Против этого университетская газета спорит, что ректор действительно прервал речь, и ссылается на слово прервал, попавшееся в один документ, где сказано: «по получении предложения попечителя, Дмитриев изустно объявил (где же речь-то?), что считает такое предложение незаконным, а ректор, прервав его речь, заявил, что он может подвергнуться ответственности (?!). Дмитриев возразил ему, ссылаясь на 78-ю статью основных законов. Тогда ректор попросил его представить свое предложение письменно, на что тот и согласился. Предложение изложить мнение письменно, принятое ректором, было сделано Леонтьевым»... Так простое заявление одного из членов Совета раздувалось в целую речь, которую, ради ее беззаконности, прерывает ректор, блюдущий законы... Незаконность же эту он основывал на неуместном протесте против министерского решения, которое вызвано самим Советом. Этого не было, отвечает Дмитриев: оно основано не на решении Совета, а на мнении ректора, которое послано было именно потому, что Совет не хотел ходатайствовать об утверждении Лешкова, а только спрашивал о правильности баллотировки. В своем письменном предложении Дмитриев говорил: «Разрешая сомнение подчиненного места, г. министр имел право только объявить выборы недействительными и предписать произвести новые, но никак не мог утвердить Лешкова, ибо когда нет избрания, то и утверждать нечего. Это не только очевидно вытекает из смысла закона, но сверх того подтверждается и постоянною практикою русской администрации. Правительствующий сенат, которого указы должны исполняться всеми подчиненными местами и лицами, как собственные указы императорского величества, в прошлом году точно таким образом поступил относительно московского Дворянского собрания. Когда министр внутренних дел возбудил вопрос, законно ли были лишены шаров некоторые из дворян, и сенат не нашел это правильным, то он уничтожил произведенные выборы и разрешил министру открыть новые, но не уполномочил его отобрать голоса законно устраненных дворян по состоявшимся уже выборам, и на этом основании изменять результат их. Если бы и г. министр народного просвещения кассировал нашу баллотировку, то был бы совершенно в праве; но он этого не сделал, а вместо того сам произвел выбор за нас, на что не был вовсе уполномочен законом... На основании 78-й статьи I тома Свода законов основных, предлагаю Совету почтительнейше представить г. министру народного просвещения, что распоряжение его высокопревосходительства по делу профессора Лешкова не согласно с законами об избрании профессоров и тайной баллотировке». 363

Что же касается до рокового шара профессора Меньшикова, о котором университетская газета говорила, что Лешков лишен его по предложению Чичерина, то Дмитриев рассказывает в своем предложении, что шара-то совсем и не существовало в наличности да, кроме того, несостоятельно и самое мнение, что профессор (Меньшиков), баллотирующийся на новый срок, сохраняет свой голос при выборе нового другого члена (Лешкова). Дмитриев представляет свое письменное мнение. На это Никольский говорит, что мнение его, как всякая входящая бумага, должно быть предварительно показано председателю. Дмитриев спрашивает у ректора, разделяет ли он этот оригинальный взгляд, и ректор отвечает, что не видит препятствия ко внесению его предложения. «Несмотря на то, — пишет Дмитриев, — в двух следующих заседаниях моя бумага, как не просмотренная ректором, была сначала отсрочена, а потом устранена вовсе. Дмитриев тогда сделал предложение словесно, ректор выслушал его, но не допустил до объяснения, не удостоив даже объяснить, почему он так делает...»

Университетская газета, стараясь выгородить ректора, доказывает, что Дмитриев сам затягивал дело: к 16 апреля он не успел доставить обещанную бумагу, 15 апреля в Совете под председательством Лешкова сам согласился на отсрочку, а затем к 28 апреля все еще не подал бумаги. Дмитриев на это отвечает: «Я никогда не опаздывал, и бумага моя была готова; я просто не хотел подавать ее на ректорский просмотр. Это правило не было установлено в Московском университете, и я считал за лишнее подчиняться стеснению, нарочно для меня изобретенному, и которому никогда не подвергались члены Совета. Согласие мое на отсрочку было высказано совсем не тем побуждением, которое так обязательно мне приписывается. В заседании 16 апреля председательствовал г. Лешков, тот самый, о котором я говорил в моем предложении. Он сначала заявил мне требование о просмотре этой бумаги, относившейся к собственному его делу. Я отказался, на том основании, что не признаю контроля над мнениями. Тогда г. Лешков сказал мне, что находит мое предложение незаконным, и сослался на 231-ю статью I тома Свода законов учрежд. мин. — о беспрекословном исполнении министерских предписаний. Я попросил его прочесть 233-ю и 234-ю статьи того же тома. Тогда г. Лешков предложил мне отсрочить чтение моей бумаги, говоря, что, как временный председатель, он не находит удобным входить в столкновение с администрацией по этому делу. Так как это дело близко касалось г. Лешкова, то я не счел деликатным настаивать и согласился ожидать возвращения г. ректора».

Этим систематическим игнорированием голоса одного из членов было оскорблено все меньшинство, а университетская газета, опять стараясь выгородить ректора, говорит, что он действовал так в виде осторожности. «Только теперь, — пишет Дмитриев, — я узнаю, что г. ректор руководствовался осторожностью. Отдаю полную справедливость этому похвальному побуждению, но не могу разделять его, потому что не считаю нужным осторожное соблюдение закона». Итак, ректор, считая предложение Дмитриева незаконным, вместо того, чтобы устранить эту незаконность совершенно и сразу, по предложению Леонтьева, советует ему облечь ее в письменную форму, потом отказывается дать ход его письменному мнению. Дмитриеву больше нечего было делать, как представить свое мнение прямо к попечителю; он так и сделал, и вот в Совете и в университетской газете поднимаются крики: «забегает к начальству». Попечитель признал мнение Дмитриева неправильным и незаконным, а Совет министра законным. «Отказ ректора допустить мнении Дмитриева, — продолжает университетская газета, послужил поводом к протестам со стороны профессоров Дмитриева и Чичерина и к возбуждению ими (?) продолжительных и тягостных прений и пререканий о пределах власти ректора, которые кончились, наконец, в заседании 21 марта 1866 г. внесением полемического, против ректора и большинства Совета направленного памфлета, с требованием представить его на рассмотрение начальства». Чичерин в своем мнении, опять раздутом в памфлет, приводит слова ректора, «что он не может допустить, чтобы члены оспаривали его права, как это неоднократно делается в Совете, ибо если, при всяком действии председателя, каждый член будет иметь возможность подвергать вопросу законность его поступка, то ректор не в состоянии будет исполнить своей обязанности охранять порядок в заседании и руководить прениями. С тех пор, — прибавляет Чичерин, — как я имею честь принадлежать к университету, я ничего подобного не видел». Университетская газета к этому прибавляет ядовито: «Чичерин перед тем заседал в Совете лишь несколько месяцев». «Это, — пишет Дмитриев, — и неверно и слишком наивно. Профессор Чичерин, как всем известно, занял кафедру в 1861 году и принимал самое деятельное участие в делах университета». Чичерин продолжает, что Совет, отказываясь обсудить мнение Дмитриева, не согласное с мнением начальства, сам обсуживает действия министра, возвращая присланную от него брошюру, и даже в том же заседании, когда отказано было Дмитриеву, ректор не принял к исполнению бумаги попечителя о библиотеках и сам предложил сделать попечителю новое представление. «На каком основании, — спрашивает Чичерин, — к однородным делам прилагаются разные правила и мерила и как согласить это со справедливостью, с законностью и с уважением к правам членов?» По поводу брошюры университетская газета замечает, что она прислана вовсе не от министра, а насчет предложения о библиотекаре умалчивает потому, верно, что сказать было нечего. Бумага Чичерина сочтена памфлетом, оскорбительным для ректора и Совета, и Совет, «принимая в соображение явную несправедливость обвинений, взводимых профессором Чичериным на ректора, которого менее всего можно обвинять во властолюбивых притязаниях и желании стеснить свободу членов, решил выразить доверие к ректору, а бумагу, зачитанную профессором Чичериным, возвратить ему с надписью на оной сей резолюции». Совет прибавлял после, что, поступая так, он думал «придать своему замечанию наиболее легкую форму»... Пять членов не согласились с такой резолюцией... Дмитриев же рассказывает это ясно в совершенно ином виде, в виде положительного оскорбления для Чичерина: «предложение могло быть, но обсуждение отвергнуто, со внесением его однако в протокол; но, протест не мог быть устранен ни в каком случае. Между тем в заседании 12 мая не происходило никаких прений... Все ограничилось одною речью профессора Никольского, назвавшего эту бумагу доносом, — выражение, которое, несмотря на протест Чичерина, было допущено ректором. Эта речь была потом изложена письменно и присоединена к протоколу, но не читана. Впоследствии Дмитриев еще раз возвращался к этому доносу... Соглашаясь с Харьковским университетом, признающим за ректором право остановить говорящего, если он употребит оскорбительные выражения, Дмитриев прибавляет: «Этого права не отвергали и мы. Если бы, например, г. ректор сделал замечание г. Никольскому за выражение донос, это было бы очень нравственно и вполне законно...» Двое из членов Совета (не принадлежащих к меньшинству) протестовали против речи Никольского. Заседание, продолжает Дмитриев, кончилось шумною сценою с личными выходками против Чичерина. Бумага Чичерина, доносит университетская газета, подала повод к волнению, хотя и после заседания происшедшему, но тем не менее прискорбному, когда профессор Чичерин хотел взять с собою зачитанную им бумагу, а профессор Дмитриев употребил против некоторых из членов неосмотрительные выражения. В ответ на это университетская газета говорит: «неправда, прения были, был обстоятельный разбор, а не одна речь Никольского, и в доказательство ссылается не на указание самых прений, не на самый разбор, а на слова Никольского: «Я начинаю с того, на чем остановился член Совета». И опять оказывается, что только и были шумная сцена да речь Никольского... Впоследствии, когда университетская газета начала торопливо собирать отрывки из бумаг попечителя и Совета, руководясь в выборе их такою же осторожностью, как ректор относительно закона, тогда Дмитриев замечал им: «ну что бы им напечатать вполне любопытное мнение Никольского, откуда они приводят первую строчку. Это бы всего лучше объяснило характер тех прений, которые происходили в заседании?..

Тут встречаются два новых эпизода по поводу Захарьина и письма Чичерина к ректору. В том же заседании 12 мая была читана бумага от попечителя Московского учебного округа, в которой он сделал замечание насчет того, что особое мнение Захарьина но делу о выборе доцента Зайковского не было представлено ему вместе с протоколом о баллотировке, а мнение 3ахарьина очень было важно. Медицинский факультет представлял совету кандидата Зайковского, как вполне достойного занять кафедру общей терапии, а профессор Захарьин заявлял словесно и письменно, что он не считает представление уместным, ибо кандидат Зайковский занимался отраслью наук, вовсе не подходящих к этой кафедре. Баршев объяснял, что, удержав мнение профессора Захарьина, он поступил на основании закона, который будто бы не допускает особых мнений при вопросах, решаемых баллотировкою. Совет положил исполнить желание попечителя, но в то же время объяснял правильным и удержание мнения Захарьина. Чичерин, не соглашаясь с этим, находил замечание попечителя вполне правильным и подал за него особое мнение. Ссылаясь на § 45 университетского устава, где сказано, что в делах Совета, восходящих на утверждение начальства, прилагаются и мнения меньшинства членов, он доказывал, что ректор не имел ни малейшего основания удерживать мнение Захарьина, принятое в Совете и приобщенное к протоколу. «Подача особых мнений, — заключил он, — есть драгоценное право членов, особенно в закрытой корпорации, которой суждения не публичны». Желая совершенно отстранить самый вопрос о представлении начальству отдельных мнений о баллотировке, ректор, по деликатному замечанию Дмитриева, сам себе противоречит: он сначала ходатайствует за Лешкова, к утверждению которого было важное препятствие, а потом, когда представляет о Зайковском, то говорит, что, утверждая, начальство только удостоверяется, что нет препятствия к выбору. Еще хуже история с письмом. «Профессор Чичерин, — пишет Дмитриев, — не согласившийся с решением Совета, в заседании 8 июня должен был прочесть новое особое мнение. Но, зная участь, постигшую его прежнюю бумагу, он не решается сделать это лично и обращается к ректору с частною запискою следующего содержания: «М. Г. В прошедшем заседании совета, но поводу бумаги г. попечителя о непредставлении ему мнения профессора Захарьина, я заявил, что подал об этом особое мнение. Но видя настоящее настроение совета и не желая подавать повод к новым, оскорбительным выходкам, честь имею препроводить свое мнение вашему превосходительству, для приобщения к протоколу или прочтения в совете, по вашему, усмотрению». Эта частная записка, обращенная не к Совету, а к ректору, была внесена в Совет ректором и сделалась предметом нового постановления, именно, после речи, произнесенной профессором Леонтьевым, было постановлено, что Чичерин употребил в своей записке неприличные, непозволительные выражения, что в прошедшем заседании не происходило ничего (sic!), что давало бы повод употреблять подобные выражения, и, наконец, что и второе мнение Чичерина (не прочитанное и еще никому неизвестное) должно быть возвращено ему, как оскорбительное для ректора и университета. Таким образом, — пишет Дмитриев, — к устранению мнения члена присоединилось еще обвинение в клевете... Письмо Чичерина, оправдывается университетская газета,написанное его превосходительству г.ректору университета не было частною запискою: «какие частные сношения между ректором и профессором Чичериным после заседания 12 мая!» (правильнее—между Чичериным и ректором). Скрыв это письмо от Совета, «ректор тем же Дмитриевым мог быть обвинен в утайке документа». Дмитриев отвечает: «Они замечают, что на адресе была не фамилия ректора, а его звание. Этого, по их мнению, достаточно, чтобы дать ей официальный характер. Газете, вероятно, неизвестны официальные формы сношений профессора с ректором, и она думает, что эти сношения производятся записками. Затем она с негодованием прибавляет в скобках: «какие частные сношения могли быть между ректором и г. Чичериным после заседания 12 мая!», и ставит восклицательный знак. Ей даже приходит в голову опасение, что если бы г. ректор не сообщил Совету этой записки, то я же обвинил бы его в утайке документа. Спешу успокоить «Московские ведомости». Я никогда не упрекаю людей за соблюдение деликатности к противникам и не думаю, чтобы была обязанность оглашать свою частную переписку для каких бы то ни было целей. По крайней мере неприязненные отношения вовсе к этому не обязывают. А так как я юрист, то записка не кажется мне официальным документом».

Рассказав об этих двух эпизодах, Дмитриев заключает: «Устраненные, не записанные в протокол, мнения были нами представлены попечителю. Нам оставался один этот путь. Это было необходимо, чтобы снять с наших мнений упрек в беззаконии и нравственном неприличии. К нам присоединилось несколько членов Совета. Имена их, действительно, стали известны Совету из предложений г. попечителя; но причина этого была потом объяснена ими. Упрек, который делают им теперь «Московские ведомости», был высказан в одном из заседаний профессором Никольским. Он назвал такой поступок неблаговидным. Ответом на это было коллективное письмо девяти членов Совета, между которыми были и не заявлявшие своего согласия с отвергнутыми мнениями. Они просили прекращения подобных выходок и напоминали, что в заседании нельзя было подать голос в пользу мнений по причине шума и беспорядка. Письмо было прочитано в присутствии Совета, но г. ректор не дал ему дальнейшего хода, а г. Никольский не взял назад своих слов».

Чтобы отделаться от обвинений, университетская газета говорит: «это неправда», и в доказательство прицепляется к слову. «В мнении девяти членов, — говорит она, — нет ни слова о шуме и беспорядке, а мнению Чичерина был дан ход, по нем состоялось определение Совета, внесенное в протокол и занимающее в нем несколько страниц». Славный ход! Так понимали этот ход одни лишь подьячие XVII века. Под мнением Чичерина, представленным попечителю, подписались: Бабст, Буслаев, Дмитриев, Захарьин, Капустин и Рачинский. Сначала в Совете, потом в университетской газете члены эти подверглись нареканиям за то, как они смели подписать эту бумагу без ведома Совета. Шесть членов в бумаге, представленной в Совет, отвечают:

«В Совет императорского Московского университета. Мы, нижеподписавшиеся, члены Совета Бабст, Буслаев, Дмитриев, Захарьин, Капустин и Рачинский, подверглись нареканиям за то, что подписали мнение профессора Чичерина, представленное им г. попечителю Московского учебного округа и что сделали это, будто, не заявивши в Совет своего мнения. Для предупреждения дальнейших недоразумений считаем нужным объяснить следующее:

1) Бумага, представленная в Совете профессором Чичериным для дальнейшего движения, была ему возвращена с надписью, и Р. Чичерин представил ее г. попечителю. Вследствие такого возвращения, те члены Совета, которые считали мнение профессора Чичерина основательным, не имели возможности подписать свое согласие на бумаге, не принятой Советом, и могли сделать это только при представлении ее попечителю. Подписывая бумагу, которая законным путем подавалась г. попечителю, потому что Совет не принял ее, мы действовали в пределах своего права и исполняли свою обязанность высказывать суждение по университетским делам перед начальством.

2) Мы не могли изустно высказать свое мнение в Совете против возвращения бумаги профессору Чичерину, потому что предложение об этом было сделано среди шума, прекратившего заседание, в котором означенная бумага была прочитана. В следующем заседании прения были устранены, и протокол, по предложению г. ректора, подписывался без обсуждения.

На протоколе мы подписали свое несогласие с решением большинства и этим заявили свое мнение законным путем».

Попечитель, получив жалобу, по словам университетской газеты, «желая, конечно, умиротворить профессора Чичерина» (газета входит в сокровенные желания не только Дмитриева, но и г. попечителя и, как увидим, министра), сообщил совету, что бумагу Чичерина он находит неправильною и незаконною, но находит также и краткую резолюцию Совета, по ней состоявшуюся, неправильною, и потому предлагает ему пересмотреть ее и заняться обсуждением трех вопросов, определяющих власть ректора. «В своей бумаге к Совету, — пишет Дмитриев, — попечитель упрашивал его послужить не только Московскому, но и другим университетам в разъяснении вопросов, необходимо представляющихся при введении нового устава. В то же время он предлагал и отменить постановление против Чичерина. Для такой отмены не было никакой невозможности, ни юридической, ни нравственной. Закон вполне это допускает, а чувство справедливости совместно с чувством собственного достоинства». Разрешение юридических вопросов, поднятых Чичериным и предложенных теперь попечителем, в Совете было понято как вопрос о чести С. И. Баршева, и Совет отвечает, что он не хочет, не может судить своего ректора. Тут вступает в дело новый союзник Баршева — профессор Полунин, вызывающий в отпор себе новый голос профессора Капустина. 5 октября Капустин подал мнение по поводу записки Полунина, читанной в заседании 28 сентября, в ответ на предложение попечителя от 7 сентября, и, по заключению Совета, назначенной к представлению попечителю. «Полунин, — пишет Капустин, — на основании протоколов и фактов, не внесенных в протокол, доказывает, что г. ректор имел право не дозволить Дмитриеву чтение его мнения, что особое мнение Чичерина было обскорбительно, и, наконец, предлагает заменить указанные попечителем вопросы другими, которые решены были Советом или посредством подачи голосов, хотя без внесения в протокол, или в форме молчаливого согласия с тем, что было сделано ректором. Относительно мнения Чичерина поступлено в Совете не так, как с мнением Пешкова. В записке Полунина сказано, что мнение это возвращено вследствие оскорбительных заключающихся в нем выражений, которые приведены в записке, но в которых нельзя найти ничего оскорбительного. Так, указание на то, что действие не имеет законного основания или что оно незаконно, Совет в заседании 28 сентября признал неоскорбительным; слово «произвол» употреблено в тексте закона, на который ссылался профессор Чичерин; протест против действий, которые член присутствия считает незаконным, есть его обязанность и никогда не может считаться оскорблением; наконец, указание на несправедливость или неравномерность действия в одинаковых случаях служит только доказательством необходимости установить общее правило.

Но если бы даже и были основательные поводы считать выражения профессора Чичерина оскорбительными, то и в этом случае никакой закон не уполномочивал возвращать ему мнение. Совету не предоставлена ни уставом, ни общими законами дисциплинарная власть над его членами: в §§ 42 и 43, которые исчисляют все предметы ведомства Совета, об этой власти не говорится ни слова; в § 81 прямо сказано, что Совет имеет власть над профессорами только в случае их нерадения; то же заключается и в § 34, где говорится о пределах власти ректора. Дисциплинарная власть может прилагаться только на основании закона, а никакой закон не предоставляет никакому присутственному месту права возвращать мнения его членов. Наконец, нельзя считать «тягостными и бесполезными прениями» обсуждение вопросов, которые так близко касаются правильного хода дел; решение их определяет с юридическою точностью взаимные отношения членов университетской корпорации и устраняет возобновление действительно тягостных пререканий.

По всем этим соображениям я подаю мнение о том, чтобы принято было предложение г. попечителя, и прошу Совет постановить об этом решение».

19 декабря был утвержден доклад комиссии в ответ на предложение попечителя, о чем немедленно был составлен и подписан журнал, вызвавший новое особое мнение Капустина с присоединением к нему Буслаева, Рачинского, Бредихина. В этом мнении положительно отвергалась «дисциплинарная власть Совета» с правом подвергать своих членов замечаниям и даже удалению из университета за всякое действие, которое большинство сочтет неправильным.

Сомнение о взаимных правах членов известного учреждения, разногласие между ними по тем или другим вопросам весьма естественно, — особенно в многочисленном собрании. Но это разногласие не нарушает единства во всем, что касается вверенного ученой корпорации дела: необходимо только, чтобы члены, мнение которых не согласно с мнением большинства, имели возможность разъяснить свои недоразумения и чтобы они не были оскорбляемы за свои убеждения и образ действий, согласный с законами. Взаимное уважение, соблюдение закона и приличия может только поддержать и укрепить связь отдельных лиц с учреждением и ту нравственную силу примера и влияний, без которой немыслима ученая корпорация. В среде представителей свободной мысли и свободного слова науки особенно странно было бы встретить нетерпимость к свободному мнению и угрозу дисциплинарным взысканием и даже удалением из университета за такие действия, которые входят в круг обязанностей профессора и вызываются его участием к пользам университета. Москва, января 17-го дня 1867 года».

Протест этот был отвергнут. Университетская газета, оправдываясь, толкует, что в этом случае «никакого протеста нескольких членов совсем не было», только один член подал особое мнение, которое и приобщено к делу. Совет же, отказавшись уничтожить свою резолюцию, оканчивал свое заключение следующей выходкой:

«До сих пор Московский университет был так счастлив, что действия его и единодушие, в нем господствовавшее, удостаивались постоянно признаний со стороны высшего начальства, доказывавшего, что оно ценит и действия и мнения Московского университета, и не раз были осчастливлены знаками высочайшего внимания. Что же сделал Московский университет, чтобы разом потерять приобретенное уважение и услышать от вашего превосходительства речь, какую ему приходится во сто лет своего существования в первый раз слышать от начальства? И это именно в то время, когда университет, заботливо охраняя свое внутреннее согласие, которое было главным условием действий, удостоившихся столь высокого признания, может с гордостью сказать, что, несмотря на случайные столкновения, это согласие осталось во всей силе и ныне, что Совет не разделяется никакими партиями — ибо борьбою партий нельзя назвать столкновение, вызванное одним-двумя лицами, — и сохраняет единство действий, насколько оно возможно в многочисленном собрании».

Решаясь на подобные заключения, совет не предполагал еще тогда, что дело может выйти наружу, что могут быть оглашены документы... «Университетский Совет, — пишет Дмитриев, — не хотел теперь обсуждать вопросов, которые подняты уже не Чичериным, а попечителем; вместо этого он предпочел возвести в теорию свои неправильные действия, именно делать замечания членам Совета, удалять членов из Совета за подачу мнения, которое не нравится ректору. Сколько мне известно, — замечает он, — подобное право не принадлежало ни одному собранию, кроме французского конвента, когда он производил внутри себя так называемые очищения». Университетская газета, отвечая Дмитриеву, спорит о том, что Совет осудил Чичерина не за мнения, а за действия, а Дмитриев в ответ выписывает самые слова Совета из представления его попечителю, из которых видно, что неправильным действием называется внесение неправильного мнения, а его неправильность доказывается не законом, а сознанием Совета. «Это, — прибавляет Дмитриев, - и есть точка зрения французского конвента, руководившегося одним сознанием».

Получив ответ Совета, попечитель 30 декабря сделал ему замечание и таких выражениях : «По-прежнему я остаюсь при убеждении, что Совет в отношении одного из своих членов действовал неправильно и в решении своем по его делу вышел из границ, предоставленной ему власти и что вследствие этого, не считая себя в праве оставить без внимания какое-либо отступление от порядка подведомственном мне учреждении, я к крайнему моему неудовлетворению вижу себя вынужденным сделать по указанному обстоятельству замечание университетскому Совету. Затем я считаю это дело оконченным, чем и довожу до сведения г. министра народного просвещения».

«Правда, — пишет Дмитриев, — что это замечание было единственное, когда-либо полученное университетом, но зато и случай, подавший повод к нему, был тоже единственный в летописях университета. В Совете министра дело было решено не в пользу меньшинства 364. Решением Совета, — пишет Дмитриев, — положение меньшинства отягчалось. Над одним из его членов тяготело обвинение в намеренном оскорблении целой корпорации, и под тяжестью этого обвинения должны были чувствовать себя все согласившиеся с его мнением. Это было причиною выхода в отставку шести членов совета: Бабста, Дмитриева, Капустина, Рачинского, Соловьева и Чичерина. «Тогда (записано в протоколе и помещено в университетской газете) первым движением Совета было обратиться к подавшим прошение профессорам с просьбою поставить интерес университета выше каких-нибудь личных неудовольствий и взять свои прошения об отставке. Протокол прибавлял, что «Совет, высоко ценя ученые заслуги профессора Соловьева и постоянно выражая ему свое внимание почетными поручениями и выборами, с крайним сожалением видит его решение покинуть университет». Казалось бы, — пишет Дмитриев, — что при таком крайнем сожалении о Соловьеве он будет принят с распростертыми объятиями. Чем же они выразили радость, как скоро он взял назад свою просьбу? Они забаллотировали его при выборе в проректора, должность, которую он занимал в течение трех лет. Замечательный способ выражать свою радость !.. Вопросы, возбужденные Чичериным, переданы были министром на рассмотрение всех русских университетов, и, прибавляет университетская газета, конечно не без внимания к Чичерину. Все университеты высказались не в пользу Совета.

В мае 1867 года профессора, подавшие в отставку, взяли назад свои прошения 365; но дружественные отношения совета, вероятно, продолжались по-прежнему, а к концу года профессор Чичерин, по словам университетской газеты, без всякого уже нового повода, вторично подал в отставку и получил ее 366. Оставляя университет, не окончив своего курса лекций, он думает проститься со студентами, но ректор закрывает лекции раньше срока, и тогда Чичерину оставалось одно — обратиться к своим слушателям с письмом. Вот это письмо, вызванное к существованию ректором:

ПРОЩАЛЬНОЕ ПИСЬМО МОИМ СЛУШАТЕЛЯМ

Распоряжение университетского начальства, неожиданно прекратившее лекции ранее установленного срока, не позволило мне завершить свои чтения и проститься с вами, как я желал.

Я письменно прощаюсь с ними, как преподаватель. Мы, надеюсь, встретимся еще на пути жизни и встретимся добрыми друзьями, но на кафедре вы меня более не увидите. Жалею, что должен с вами расстаться, жалею, что не могу даже кончить начатого курса, но есть обстоятельства, когда требования чести говорят громче всяких других соображений. Честь и совесть не позволяют мне долее оставаться в университете. Вы, мои друзья, еще молоды, вы не разучились ставить нравственные побуждения выше всего на свете. Поэтому, надеюсь, вы не будете сетовать на меня за то, что я прерываю свой курс. Я считаю себя обязанным не только действовать на ваш ум, но и подать вам нравственный пример, явиться перед вами и человеком и гражданином.

Нравственные отношения между преподавателем и слушателями составляют лучший плод университетской жизни. Наука дает человеку не один запас сведений, она возвышает и облагораживает душу. Человек, воспитанный на любви к науке, не продаст истины ни за какие блага в мире. Таков драгоценный завет, который мы получили от своих предшественников на университетской кафедре. На ней всегда встречались люди, которые высоко держали нравственное знамя. Теперь, покидая университет, я утешаю себя сознанием, что мы с товарищами остались верны этому знамени, что мы честно, по совести, исполнили свой долг и не унизили своего высокого призвания. Желаю и вам крепко держаться этих начал и разнести доброе семя по всем концам русской земли, твердо помня свой гражданский долг, не повинуясь минутному ветру общественных увлечений, не унижаясь перед властью и не преклоняя главы своей перед неправдой. Россия нуждается в людях с крепкими и самостоятельными убеждениями; они составляют для нее лучший залог будущего. Но крепкие убеждения не обретаются на площади; они добываются серьезным и упорным умственным трудом. Направить вас на этот путь, представить вам образец науки строгой и спокойной, независимой от внешних партий, стремлений и страстей, науки, способной возвести человека в высшую область, где силы духа мужают и приобретают новый полет, таков был для меня идеал преподавания. Насколько я успел достигнуть своей цели, вы сами тому лучшие судьи. Во всяком случае, расставаясь с вами, я питаю в себе уверенность, что оставляю среди вас , добрую память и честное имя. Это будит служить мне вознаграждением за все остальное.

Б.Чичерин Москва, 19 декабря 367 1867г.

Мы совсем не знаем Чичерина ; по судя по письму, мы думаем, что на его месте этим языком говорил бы всякий честный человек. Студенты и профессора устроили Чичерину обед 368, и за это Чичерин был объявлен агитатором, а инспектор студентов (неслыханное дело!) должен был подать в отставку... Дмитриев писал: «если благодарность студентов своему преподавателю кажется «Московским ведомостям» агитацией, то на это их воля. Я не берусь объяснять им самые простые нравственные понятия. На обеде присутствовало до 200 человек. Соловьев сказал теплую прощальную речь».

12 января 1868 года на счет сбора со студентов был обед у Баршева. Описывая, его, университетская газета повествует: «Университетский праздник отличался особым одушевлением и искренностью. Хозяин праздника приглашал поднять бокалы за Московский университет и сказал при этом приблизительно следующее: «12 января 1867 года с этого самого места, я высказывал вам мое искреннее желание самого полного согласия во всем, что касается пользы, чести и славы дорогого нам университета. В нынешнем году я не имею нужды повторять это желание: оно уже осуществилось вполне (Баршев не знал еще, что Дмитриев публикует документы, что дело пойдет вширь и вдаль). В прошлом году уже ничто не разделяло нас; не было ни одного вопроса, которого бы мы не решили вполне мирно, и наши советские прения постоянно имели характер дружелюбной беседы»... Неутешительное признание! Совет, управляющий делами университета, стал дружелюбной беседой одной партии... Слова Баршева — докладывает университетская газета — были приняты громкими и общими проявлениями сочувствия. Тут встает Маслов 369 (ожидающий еще своей истории) и говорит: «Товарищи, прошу прослушать. Вам говорит (ого!) студент 11 и 12 годов. Посягнувший (вот как!) на честь университета, какие бы ни были его достоинства, будет в глазах, всех, любящих свою alma mater, преступником против столетнего, никаким (?) скандалом не запятнанного имени и чести университета». Это беззубое проклятие понятно от старичка, которого за это накормили, но непонятно одно, что уже заметили «Спб. ведомости», какое право имел этот студент 11-го года есть на счет теперешних студентов. С. И. Баршев, глубоко тронутый, говорил: «Я весь ваш, весь, весь. Прилипни язык к гортани моей, если пошевельнется когда-нибудь произнести слово порицания против университета». Таков язык, которым говорит наука Московского университета...

5

Здесь-то начинается новый период разоблачения, конца которому еще не предвидится... Чичерин и Дмитриев, вместе со всем университетом, долго молчали; они, может быть, молчали бы и теперь, если бы не удружил ректору и университетскому совету Михаил Петрович Погодин... Известие об отставке Чичерина почему-то побудило Погодина обнародовать два письма, писанные им в прошлом году к ректору с профессионалом, выходившим тогда в отставку. Погодин брал на себя роль примирителя, что не мешало ему укорить профессоров, выходивших в отставку. Дмитриев отвечал ему письмом, где говорит: «Я всегда думал, что печатное обсуждение возможно только, тогда, когда публике известны все подробности дела. Согласитесь, по крайней мере, что их надобно знать тому, кто пишет. Но вы обошлись и без того и без другого. Вы сами говорите, что не имеете понятия о сущности дела» («Русские ведомости» 1868, 26 января). Тогда-то прерывает свое молчание университетская газета, и в № 38 является подробный разбор мнений Чичерина и Дмитриева, с решительным обвинением их во всем, и с защитой во всем Баршева и университетского Совета. Кто писал статью — неизвестно; должно думать, что она вышла из университета, потому что приводит выписку из дел, недоступных частному человеку, а если она вышла из университета так зачем безыменная?.. Редакции газеты и том же номере напутствовала эту статью следующим замечанием, делающим честь ученой газете: «Мы помещаем ниже основанное на официальных документах историческое обозрение столкновений, происходивших в Совете Московского университета в последние два года. Мы сочли необходимым огласить главнейшие факты, относящиеся к этому делу, в виду усиленной агитации, направленной к тому, чтобы восстановить общественное мнение против университета, а в среде самого университета возбудить молодежь против ректора и профессоров, агитации, проявляющейся журнальными статьями, прощальными пиршествами, письмами, речами. Печатаемые нами документальные сведения представляют дело в ином свете и показывают, какая сторона была нападающею вызывающею, попиравшею права, забегавшею к начальству, употреблявшею влияние сильных в видах своего преобладания и полагавшею в унижении Университета условие своего в нем пребывания».

В 42-м нумере университетской газеты является о том же деле другая безыменная статья, которую, по слухам, приписывают Юркевичу. Дмитриев в статье, помещенной в 45-м нумере «Русских ведомостей» и в то же время в «Спб. ведомостях», отвечает университетской газете, разбирая каждое слово и прилагая к своему ответу документы. В ответ Дмитриеву появляется новая статья в 53-м нумере университетской газеты, причем она никак не удержалась, чтобы не кинуть грязью и в «Спб. ведомости», поместившие у себя статью Дмитриева. О них было замечено, что они «несут все, что в них положат». «Московские ведомости» как будто хотели сказать этим, что они не только несут все, но и еще кое-что... На это последовал новый ответ Дмитриева в 60-м нумере «Русских ведомостей», и опять с приложением документов. «Дело не разъяснится совершенно, —заключает Дмитриев, — пока официальные бумаги будут служить только материалом для газетных статей. Я ожидаю от справедливости университетского начальства напечатания полного текста всех протоколов, представлений и особых мнений. Знаю, что протоколы совета не всегда отличаются полностью, но они достаточны, чтобы выяснить нравственную сторону дела...»

На этом пока остановились разоблачения...

Профессор Чичерин, которому честь не позволила остаться в университете, еще молчит; но, можно думать, что он отзовется, желая блага покинутому им университету... Профессор Дмитриев тоже не сказал еще ничего лично от себя; вызываемый тем, что писали против него, он только отвечал, скрепляя слова свои документами. Московский университет пока молчит. Наука, просвещение и добрая старая память об университете, кажется, позволяли бы надеяться, что в виду скандала, оглашенного на всю Россию, он найдет в себе достаточно мужества отвечать прямо и честно.

Только этим путем откровенного изложения дела перед судом всего русского общества можно спасти русское просвещение и дать правительству средство избавить его от всяких случайностей...

Что касается нашей заметки, то она имела целью вывести вопрос о смутах на более широкий, исторический путь, чем тот, который могли бы указать страсть и увлечение минуты...

В будущих выпусках наших заметок о смуте 370 мы постараемся не только сводить в одно целое все, что станет известным, но и посильным изучением входить дальше и дальше в то положение дел, на которое мы только намекнули...

Но что бы ни было — будем верить доброму слову народа:

«Все минется, одна правда останется».



наверх


© 2009 - 2013, GSI